Разговор с мамой-патологоанатомом — о профессии, смерти и семейных ценностях
«Моя мама сегодня вышла на работу. Мы позавтракали и приехали ей помогать. У мамы сегодня два трупа, но она их оставит на завтра», — так начинается одно из видео* в блоге у Анастасии Волоховой. Это один из роликов о работе, в съёмках которого участвуют её дети.
Анастасия — врач-патологоанатом, а ещё — мама двух дочерей: восьмилетней Емилии и семилетней Марфы. Недавно она начала активно выкладывать шуточные видео со своими детьми: вот они делают уроки в морге, вот смотрят в микроскоп и определяют патологии, а вот — отвечают на самые популярные вопросы от подписчиков.
Мы поговорили с Анастасией о том, как работа патологоанатома влияет на жизнь и семью и как говорить с детьми о смерти и мёртвых.
— Наибольший отклик вашей аудитории вызывают видео, где дочери рассказывают про вашу работу. Люди под этими рилсами делятся и своими историями, отмечая, что из-за профессий родителей у них происходили разные «деформации». Какие профдеформации ваша работа дала дочерям?
— Когда я шла в патанатомию, я переживала: «А вдруг мои дети не поймут? Вдруг это их ранит? Вдруг для них моя работа всегда будет чем‑то мрачным?»
Если говорить про «профдеформацию» — наверное, она есть. Но не в том смысле, что они пугаются или замыкаются. Скорее в том, что они с детства привыкли к мысли: не всё в жизни бывает удобно и красиво, и смерть — это часть реальности, а не что‑то, о чём нельзя говорить. Они умеют слушать сложные вещи без истерик, задавать прямые вопросы и не прятаться от ответов.
Иногда я замечаю это в мелочах. Кто‑то из взрослых в компании неловко замолкает, когда речь заходит о чём‑то медицинском, старается перевести тему, будто если не сказать вслух, то и не случится. А дочки спокойно продолжают разговор. Не ради эпатажа, а просто потому, что для них это не табу. Они воспринимают эту сторону жизни адекватнее, чем многие взрослые.

И, наверное, в этом и есть главный итог. Не в том, что они знают, как выглядит зажим Кохера или что написано в [анатомическом] атласе. А в том, что у них выработалось спокойное, уважительное отношение к чужой боли, к чужой истории, к тому, что не всегда имеет счастливый конец. И при этом — без цинизма.
Мне кажется, это даже не «издержка». Это такой неожиданный, очень взрослый навык, который они получили не потому, что хотели, а потому, что росли рядом с моей работой. И я за это благодарна — и профессии, и им.
— Как и почему вы выбрали профессию патологоанатома?
— В медицинском вузе меня особенно влекла фундаментальная наука. Патологическая анатомия казалась чем‑то вроде детективной истории: под микроскопом словно собираешь улики, чтобы выяснить, что стало причиной недуга. Моя работа — в умении видеть тонкости: различать едва уловимые оттенки и текстуры, замечать мельчайшие детали, а потом на основе этих нюансов выстраивать чёткую логическую картину и понимать, что происходило в организме пациента.
Конечно, поначалу одолевали сомнения: в обществе бытует немало мрачных стереотипов о такой специальности. Но я прислушалась к себе — и не пожалела. До того как поступить в ординатуру по патологической анатомии, я работала терапевтом. Этот опыт помог осознать главное: не каждый пациент одинаково ответственно относится к диагностике, лечению и регулярному наблюдению. А мне было важно докопаться до сути и получить ясный, однозначный ответ — и именно у секционного стола или за микроскопом я могу найти эти ответы сразу, без долгих ожиданий.
— Как вы рассказываете детям про работу?
— Поначалу, когда дети были совсем маленькими, я говорила просто: «Я доктор, помогаю людям». Без лишних уточнений. Хотелось, чтобы в этом слове для них было что-то надёжное и доброе — как в детской картинке, где врач в белом халате спасает всех подряд.
Дети становились старше, иногда бывали у меня на работе. Видели ту самую атрибутику — всё, что неизбежно окружает мою специальность. И, конечно, начали задавать вопросы. Прямые, честные, без оглядки на то, что взрослым такие темы порой кажутся слишком тяжёлыми.
Тогда я старалась отвечать так же честно, но бережно. Говорила, что не все люди выздоравливают, и часть моей работы — это как раз исследование умершего пациента, чтобы понять, чем он болел. Это важно не только для семьи, но и для науки, для того, чтобы помогать другим. Ещё они знают, что я смотрю органы живых людей — чтобы поставить точный диагноз и вовремя помочь.
Самым трудным оказалось удерживать баланс между правдой и детской психикой. Хотелось, чтобы они понимали: моя работа — это тоже помощь, даже если она выглядит не так, как в сказках. Чтобы в их глазах она не становилась чем-то мрачным, а оставалась служением. И при этом не прятать реальность за красивыми словами.
Дети приняли это как часть мира, где не всё бывает хорошо, но всегда есть люди, которые стараются разобраться, понять, помочь. И где помощь может выглядеть по‑разному. Мне кажется, они гордятся тем, что мама делает важное дело, пусть и непростое.
— А в школе детей спрашивали, кем работает мама?
— Спрашивали. Но на тот момент они знали лишь, что мама — доктор. О том, что мама работает в морге и работает с мёртвыми, они узнали от своих одноклассников, которым рассказали их мамы — мои подружки. После этого они как-то пришли ко мне и сказали: «Мама, ты ведь в морге работаешь? Покажи мёртвых». А я им ответила, что мёртвых нету, мама всех уже вскрыла!
— Водили ли вы когда-то дочерей в морг, показывали ли им инструменты, тела?
— Нет, никогда не водила. И не могла этого сделать: по закону доступ в такие помещения строго ограничен, туда допускаются только специалисты, прошедшие необходимые процедуры и имеющие соответствующий допуск. Для детей это не предусмотрено ни санитарными, ни этическими нормами.
Но профессия всё равно просачивалась в быт. Мы с дочерьми столько раз листали анатомические атласы, что они теперь неплохо знают, как устроено тело. Не как студенты‑медики, конечно, а так — по‑домашнему, с вопросами, с разглядыванием картинок за чашкой чая.
А ещё у нас дома лежит зажим Кохера (артериальные щипцы, которые используют для пережатия кровеносных сосудов, — прим. ред.). Дети его не боятся — наоборот, любят повертеть в руках, рассмотреть, спросить, как им работать. Для них это не про смерть и не про страх, а про точность, про то, как инструмент помогает врачу.
Мне хотелось, чтобы моя работа не была для них чем‑то отдельным, пугающим и закрытым. Чтобы они видели: это труд, в котором есть и наука, и аккуратность, и желание разобраться. Кажется, эта спокойная интонация у нас прижилась.
— Когда и как вообще с детьми говорить о смерти?
— Я бы не стала говорить про универсальный момент — каждый родитель чувствует это по‑своему. В нашей семье такой вопрос даже не стоял: дочки столкнулись с потерями в семье довольно рано, и тема смерти естественным образом вошла в нашу жизнь задолго до каких‑то специально подобранных слов.
Сначала у них ушёл дед. Он был им очень близок и дорог. Мы, взрослые, не нашли тогда в себе сил и смелости сказать им о его смерти сразу и привели их к могиле деда только через полгода. Это оказалось неправильным. Потом не стало прабабушки. А потом не стало их отца.
Я просто была рядом, когда тема смерти у нас возникла: отвечала на вопросы, не прятала слёзы, не делала вид, что ничего не случилось. И при этом старалась сохранять эту самую интонацию — без надрыва, но и без отстранённости. Чтобы ребёнок понимал: горе — это тяжело, но его можно прожить вместе.
И да, это было непросто. Но, наверное, именно потому, что они узнали о смерти не из абстрактной беседы, а через реальную боль и заботу друг о друге, для них в этой теме сейчас нет пугающей тайны. Она остаётся грустной, важной, бережной, но не запретной. А как и когда говорить об этом в других семьях — тут, мне кажется, только родители могут почувствовать, что сейчас будет самым верным.
— В детстве многие мечтают о том, кем станут. Кем ваши дети хотят стать?

— Героинями. Если честно, я бы не сказала, что они всерьёз об этом задумываются. Эти разговоры про «стану как мама» или «буду стоматологом» — они скорее из серии «а вот было бы интересно».
Дочки любят фантазировать, примерять на себя разные роли: сегодня — врач, завтра — архитектор, послезавтра — режиссёр. И в этом есть своя прелесть: мир для них пока огромный, и в нём хочется попробовать всё.
Когда они говорят про патологоанатомию, это не про карьерный план на десять лет вперёд. Это скорее о том, что им нравится сама идея поиска: узнать, почему так вышло, найти причину. А стоматология всплывает, наверное, потому, что звучит чуть понятнее, ближе к обычной жизни. Но ни то, ни другое они не воспринимают как окончательный выбор — скорее как одну из дорог, по которой любопытно пройти хотя бы пару шагов в воображении.
— А вы кем мечтали стать?
— Удивительно, но я с самого детства хотела заниматься именно патологической анатомией. Не просто «стать врачом», а именно этим — разбираться в причинах, видеть то, что скрыто, понимать, где и почему что-то пошло не так. Эта тяга к разгадке жила во мне всегда, даже когда я не знала всех правильных слов.
Но при этом… я ужасно боялась разочароваться. Боялась, что, когда доберусь до этой профессии, она окажется совсем не такой, какой я её себе представляю. Что вся эта романтика поиска рассыплется о рутину, или что я просто не справлюсь, не выдержу, пойму, что это не моё. Из‑за этого долго не говорила вслух о своём желании — будто если не произнести, то и не придётся сталкиваться с возможным разочарованием.
— В итоге опасения не оправдались?
— Первый раз был такой же, как и все последующие, просто всё было гораздо медленнее. Первое вскрытие заняло час: движения были медленные, не отточенные. Сейчас я уже с первого взгляда на труп знаю, где надо посмотреть повнимательнее, как сделать всё быстрее.
— А какой самый запоминающийся случай в вашей практике?
— Как-то пришла молодая девушка за справкой для своей умершей мамы. Она спросила, от чего та умерла. У мамы было обнаружено злокачественное образование в молочной железе, а так как эта вещь часто наследственная, то я посоветовала и девушке сдать онкомаркеры. И вообще сказала, чтобы она регулярно проверялась и держала это на контроле.
Через десять месяцев я закрывала протокол уже пожилого мужчины: у него была страшнейшая лимфома. И только я закрыла протокол, и заходит эта же девушка. Это был её папа. Меня тогда бросило в дрожь: получается, у неё по обе стороны в анамнезе есть злокачественные образования у родственников. В общем, сказала всё это держать на контроле…
— Как общество в России относится к теме смерти?
— Тема максимально закрытая. У нас не принято об этом говорить спокойно, без подтекста. Смерть стараются отодвинуть, не называть прямо, будто если не произносить слово, то она станет чуть менее реальной. Да и при знакомстве со мной реакция бывает разной: от неловкого молчания до осторожных вопросов. Я к этим паузам давно привыкла: чаще за ними не равнодушие, а просто слой мифов. Именно поэтому я и веду блог — чтобы эти мифы понемногу разбирать. Хочу показать реальную жизнь в профессии: что это в первую очередь наука и поиск ответов, а не сплошной мрак.
Особенно важно это для студентов: многие боятся идти в патологическую анатомию из‑за стереотипов, и мне хочется дать им опору, снять страх. Если благодаря блогу хоть один человек решится попробовать то, что ему интересно, — значит, всё не зря.
— Как коллеги относятся к тому, что вы публично рассказываете про свою работу?

— Очень спокойно, а если точнее — с поддержкой. И коллеги, и руководство понимают, что я показываю работу максимально аккуратно, строго в рамках закона: никаких персональных данных, никаких деталей, по которым можно опознать человека. Всё, что попадает в блог, проходит внутреннюю проверку на этичность — я сама себя держу в жёстких рамках.
Для меня важно, чтобы блог оставался познавательным, а не сенсационным. Я рассказываю про науку, про методы, про то, как мы ищем ответы, показываю рутину, но так, чтобы это не превращалось в зрелище. И как раз эту грань коллеги чувствуют и уважают.
Я помогаю снимать стигму, а они помогают делать это грамотно. И мне от этого гораздо спокойнее: я знаю, что не иду против профессиональных норм, а, наоборот, опираюсь на них.
— Как выглядит график врача-патологоанатома?
— Врачи и правда работают очень много. У клинических врачей постоянно какие-то дежурства, нестабильный рабочий график. И я всегда считала, что работа патологоанатома — это не семейная работа. Хотя, как оказалось, наоборот.
Моя работа — с 8:00 до 14:00. Я могу предупредить заведующего, что задержусь. Ведь тут нет такого, что к тебе записаны пациенты, которых нельзя уже никуда переместить.
А после рабочего дня я спокойно еду забирать дочек из школы, и мы продолжаем жить свою жизнь — с танцами, музыкалками, развлечениями и всем остальным. Так что в этом плане работа патологоанатома очень положительно сказывается на семье.
— А как выглядит ваш отдых?
— Честно говоря, я не из тех, кому нужно «отключаться» в полном одиночестве — мне ближе активное время вместе с детьми. Люблю, когда день получается подвижным: прогулки, какие‑то вылазки, игры, где можно побегать и посмеяться. Для меня это лучший способ выдохнуть: видеть, как они загораются какой‑нибудь простой идеей — и просто идти за этим настроением.
Ещё регулярно хожу в спортзал. Там уже другой ритм — собственный, собранный. Тут и дисциплина, и возвращение себе опоры: когда тело работает, голова будто раскладывает всё по полочкам.
В итоге получается баланс: где‑то я веду, где‑то — дети. Но главное: мы в движении. И мне это очень нужно, чтобы чувствовать, что жизнь шире одного рабочего дня.
*Ссылка ведёт на соцсеть Instagram, которая принадлежит компании Meta, признанной в РФ экстремистской организацией, её деятельность запрещена.
В оформлении материала использованы фото из личного архива Анастасии Волоховой. Коллажи Лизы Стрельцовой
Сейчас читают


